Вопросы историографии
Кажется, даже при большом желании невозможно представить дело так, будто Пропп – одинокая фигура на фоне истории мировой науки о фольклоре, некий историографический персонаж («факт») без роду и без племени (сиречь без предков и без потомков). Получится что-то вроде стенаний на тему: не понят, не прочитан. Потому лучше будет сказать так: не до конца понят, не до конца, т.е. невнимательно, поверхностно, прочитан.
Теория морфологии сказки как этнографическая дисциплин, синонимом которой является этнография фольклора, имеет более богатую и более сложную историю, чем принято думать. В нашем пантеоне она представлена золотыми датами известных неизвестных трудов. Разумеется, сюда не вошло много блестящих имен ученых, которые обрабатывали и удобряли своими открытиями теоретическую почву морфологии сказки. Не стоит удивляться и тому, что в этом ряду оказался Антти Аарне. Его система есть зерно «сюжета», из которого проросла «Сказка» Волкова, давшая плоды в «Морфологии сказки» Проппа.
Что самое удивительное, не где-нибудь в «тридесятом царстве», но под сенью отечественной науки последние годы появляется, пожалуй, слишком много работ, в которых пытаются скомпрометировать книгу Проппа «Морфологию сказки» (1928), не стесняясь даже предположений личного характера. Так, оказывается, что к книге «Морфология сказки» «доверчиво» (!!!) отнеслись не только начинающие фольклористы, но и опытные исследователи не только благодаря аргументации автора, но и «другим факторам». Что касается аргументации, книга объявляется «неудачей В.Я.Проппа», которая обусловлена не только ограниченностью материала, но и непростительной методологической ошибкой – «изолированных друг от друга функций (курсив Б.Кербелите. – ПБ)», поскольку Пропп «и не интересовался, с чем и как они соединяются». Извините, очень даже интересовался. Достаточно привести место из «Морфологии сказки» с определением понятия морфологии сказки, которое цитирует Б.Кербелите: «описание сказки по составным частям и отношению частей друг к другу и к целому (курсив мой. – ПБ)» [1]
А доверчивость «обманутых дольщиков» Б.Кербелите объясняет очень просто – тем, как хитроумный Пропп знакомил читателей со своей методикой: «не доказывал что-то с помощью аргументов, а внушал (курсив Б.Кербелите. – ПБ). «Так, – пишет Б.Кербелите, – создалось впечатление, что автор опирается на законы логики и строго придерживается правил классификации. Даже авторитетные фольклористы поддались внушению, не возражали против неаргументированных суждений» (стр.242).
А вот и тот самый, последний гвоздь. По мысли Б.Кербелите, в любой науке бывают полезными даже тупиковые исследования и как таковое «Морфология сказки» Проппа, который только и сделал, что перетащил понятие морфологии из естествознания в фольклористику, может быть полезна (стр.243). Интересно, а где в это время был ответственный редактор данного сборника? Или его забыли поставить?
Симптоматично, что статья К.Леви-Стросса «Структурное изучение мифа» параллельным образом никогда не подвергалась хотя бы малейшей критике, а если когда-нибудь где-нибудь такая критика появлялась, то со-ответствующая работа не переводилась на русский язык.
Потому начнем с собственных впечатлений. При чтении упомянутой, как пишут, оригинальной, статьи К.Леви-Стросса очень трудно отделаться от мысли, что при ее написании он в том или ином виде держал перед со-бой «Морфологию сказки», ибо, так сказать, на просвет, хорошо видна конечная цель этой статьи – превзойти («подковать») Проппа с помощью бинарных оппозиций.
Большинство ученых добросовестно считало и считает, что в данном случае сходство идей есть простое совпадение, поскольку К.Леви-Стросс не владел русским языком. Как писал Алан Дандис в 1968 г., последний представил «парадигматическую модель» еще до появления английского перевода книги Проппа [2]. Впоследствии для объяснения этого парадокса было даже использовано противопоставление синтагматического подхода (Проппа) и парадигматического подхода (К.Леви-Стросса) как низшей и высшей стадий развития одного учения.
Однако, думается, даже тогда, в эпоху «штурма и натиска» французского структуралиста, не все до конца верили в подобные совпадения. В 1969 г. Е.М.Мелетинский писал: «Характер научного манифеста имела оригинальная статья 1955 г. «Структурное изучение мифа», принадлежавшая перу ведущего французского этнографа-структуралиста Клода Леви-Стросса. В какой мере была известна ему тогда русская книга В. Я. Проппа, — трудно сказать» (стр.139) [3].
Наконец, В.А.Тишков в 2014 г. довел до сведения научного сообщества недостающую информацию: «Однажды ныне покойный Клод Леви-Стросс признался мне, что прибегал к частной переводчице, чтобы прочитать труды Владимира Яковлевича Проппа и Михаила Михайловича Бахтина на русском, и без этих текстов у него бы не получилось создать структурную антропологию» [4].
Кто владеет историографией, тот владеет миром науки. По этой причине в настоящем контексте возникает задача принципиального пересмотра спешно создаваемой историографии вопроса, который можно сформулировать очень кратко: Пропп или К.Леви-Стросс? Этому вопросу посвящены работы С.Ю.Неклюдова и его соратников. В планетарной системе этого круга людей, имеющих отношение к науке, имя Проппа «вращается» вокруг имени К.Леви-Стросса («синтагматика» – вокруг «парадигматики»)[5]. Да и сам факт первенства Проппа в построении теоретического объекта «морфология сказки» изображается в них не таким уже бесспорным. Отсюда же берут свое начало и попытки систему Аарне под предлогом создания каталога, который использовал бы «une nouvelle méthodologie plus rationnelle» [6].
В предыдущей работе в этом ключе нами рассматривался проект сноса системы Аарне-Проппа, над которым в настоящее время усиленно трудятся представители школы «тартуской семиотики», или, как они сами себя называют, «профессиональные фольклористы» [7].
В упомянутой работе протагонистом змееборческого сюжета типа «Иван Попялов» (Аарне 300) выступает Ю.Е.Березкин с его чудесным («аналитическим») каталогом-куцабой и волшебным («семиотическим») помощником («богатырским конем») в лице А.К.Байбурина. Критический настрой обусловлен тем, что данная работа выполняет роль постановки вопроса. Подчиняются ли устные традиции, находящиеся на краю фольклорной ойкумены, тем законам, которые были открыты Аарне, Проппом и другими? По мнению Ю.Е.Березкина, не подчиняются: откуда у Аарне и, тем более, Проппа могли взяться законы?
Мы все же попытаемся исходить из обратного, поместив на нашем сайте серию текстов, где будут рассматриваться традиционные нарративы, при-надлежащие различным историко-географическим областям, которые не входят в объявленную канонической территорию волшебной сказки. К числу таких текстов принадлежит и настоящая работа. Ее цель – опровергнуть на практике утверждение о «европоцентризме» Аарне и «формализме» (как следствие – историографическом одиночестве) Проппа. Взгляните на статью «Морфология сказки» в Википедии. В разделе «Литература» кроме книги Проппа «Морфология сказки» Проппа указываются еще три работы, из которых только одна, статья «Структурно-типологическое изучение сказки» Е.М.Мелетинского в качестве послесловия ко второму изданию книги Проппа, имеет – пусть опосредствованное – отношение к изучению морфологии сказки. Так что, если вчитаться повнимательнее в смысл некоторых современных работы, Пропп, конечно, был, но его как бы и не было – как будто прилетел с другой планеты и устроил «пикник на обочине».
Морфология сказки в трудах Г.Л.Пермякова
Зная, что такое понятие мотива и что такое понятие мотифемы нетрудно установить, какие мотивы какой мотифеме принадлежат. Это означает, что любая сказка и вообще любая единица повествовательного фольклора, делится на мотивы без остатка. Таким образом, задачу установления соответствия между «единицами описания» и «фрагментами текстов сказок», которую ставила перед собой группа С.Ю.Неклюдова [8], с момента определения двух упомянутых понятий мотива и мотифемы можно считать решенной. Все зависит от того, как определить «момент определения». Четкие формулировки сложились не так давно. Но, как известно, результат без его становления есть ничто. Первоначально определения понятий мотива и мотифемы все-таки давались по контексту (денотативно), в виде построения таблиц, строками которых служили мотифемы, а их заполнением – мотивы или их краткие описания. В этом плане отправной точкой могут служить две публикации 2009 г. Это статья «Об этнографическом подходе к изучению фольклора» [9] и глава в монографии «Этнос и мифология [10].
Собственно понятия мотива и мотифемы как результат были выработаны много позднее, в практике их применения, т.е. тестирования первоначальных моделей при анализе фольклорных материалов различных ре-гионов мира. См. печатные работы автора в сборниках, изданных МАЭ и РЭМ, начиная с 2010 г. [11].
Очередная точка отсчета в разработке пары понятий «мотив – мотифема» – электронная рукопись монографии «Как сложить сказку. Перечиты-вая «Морфологию сказки» В.Я.Проппа» (завершена в сентябре 2017 г., вывешена на сайте 30 июля 2019 г. [12]).
Наконец, помимо большого числа статей, размещенных на сайте «Этнографические рукописи» в 2019-2024 гг., основные положения теории мотифем, в том числе те положения, что касаются задачи выделения в фольклорном тексте фрагментов, соответствующих определенным единицам описания, или мотивам, были изложены в двух докладах (таблица мотифем и персонажная схема). Это доклад «Как рождаются волшебные сказки» на Ученом совете МАЭ РАН (23.01.2023) [13] и доклад «Структурная трансформация фольклорных нарративов (австралийские «двойники» европейских сказок)» на ежегодной конференции МАЭ РАН «Радловские чтения – 2024» (01.02.2024) [14].
Мотив – это фрагмент нарратива, проецируемый по ходу исполнения на пространство определенной мотифемы. Мотифема, будучи коннотативным значением мотива, сама выступает в качестве пространства, причем так, что: проецирование данного фрагмента на мотифему и делает этот фрагмент тем, что принято интуитивно обозначать термином «мотив».
За сим задачу определения понятия мотива (ед.ч.) можно считать окончательно решенной. Это и есть задача, которую имеет в виду С.Ю.Неклюдов, и которую он путает с задачей выделения («определения») мотивов (мн.ч.), когда описывает трудности, встающие исследователями: «Исследователь либо берет готовую формулировку из каталога Томпсона, который представляет собой обобщение огромного эмпирического материала (но не имеет под собой какой-либо теоретической базы, и тем более – разработанной структурной модели), либо конструирует ее сам на основании анализа текста (или текстов), действуя, так сказать, интуитивно. Однако пока мы не поймем, каким образом производятся эти столь привычные для нас операции, мы не продвинемся к постижению структуры мотива и его соотношения с реальным текстом».
Прежде всего, нельзя путать общее с частным. Согласно Проппу, сначала – морфология (понятие структуры сказки), потом классификация (и каталогизация сказок). В связи с этим подчеркнем особо. Мы не ставили перед собой частной задачи «единица описания – фрагмент текста», тем более с прицелом на создание всеобъемлющего каталога повествовательного фольклора. Мы решали общую задачу изучения морфологии сказки. Поэтому сам факт решения частной задачи выступает доказательством правильности решения общей задачи, – задачи, которую со времен Проппа никто перед собой не ставил, но без решения которой невозможно решение частных задач.
Между прочим, «незадачу» С.Ю.Неклюдова и его последователей удается лучше понять, если усвоить тот факт, что задачу выделения и сопоставления фрагментов фольклорных текстов (мотивов) с каталогами единиц описания (значений мотивов) они неосознанно уподобляют задаче сопоставления музейных предметов – названиями (значениями вещей) в старинных каталогах или сопроводительных списках поступлений.
Таким образом, группе сотрудников, возглавляемой С.Ю.Неклюдовым, так и не удалось решить названную задачу. Во-первых, совершена подмена понятия (собственно задачи). Ведь недаром же говорят: правильно сформулированная задача – половина решения. Во-вторых, иначе трудно объяснить то неподдельное восхищение, которое С.Ю.Неклюдов выражает в отношении «аналитического каталога» Ю.Е.Березкина (см. выше). Последний, судя по «безразмерному» определению понятия мотива как «любого повторяющегося элемента» (стр.168), считает задачу, которую пытается поставить (сформулировать) С.Ю.Неклюдов, нерешаемой в принципе и потому – несуществующей (ненужной) [15].
Как попасть из мифа в сказку и обратно
Проппом было очень верно сказано, что волшебные сказки являются таковыми не благодаря использованию в них образов волшебных предметов, а благодаря особому внутреннему строю этих сказок. «Волшебные сказки, – писал он в статье «Жанровый состав русского фольклора» (1964), – выделяются не по признаку волшебности или чудесности (как думал Аарне), а по совершенно четкой композиции, по своим структурным признакам, по своему, так сказать, синтаксису, который устанавливается научно совершенно точно» («Фольклор и действительность», стр.47). Теперь, сравнивая папуасскую и вьетнамскую сказку из сборника «Проделки хитрецов» Пермякова [16] с русскими сказками тех же типов (подразумевая близость срединных мотивов), мы видим, что волшебные предметы не определяют понятие волшебной сказки, но стимулируют переход к трехчастной структуре как определяющему признаку волшебной сказки.
Еще несколько слов по поводу чудес в сказочной матрице-решете. Ну разве не чудо, что в папуасской сказке змея обвивается вокруг лука героя, чтобы остаться при нем и вознаградить за оставление в покое, а в русской сказке прыгает ему на грудь (ср. выражение «согреть змею на груди») и обвивается вокруг его шеи, чтобы оставить при себе и вознаградить за спасение? Самое замечательное то, что подобные метаморфозы (чудеса) с отождествлениями и различениями мы можем делать не только на словах и не на глаз, но совершенно точно – с помощью мотифемной линейки.
Как можно заметить, волшебным сказкам в отличие от первобытных не свойственна подверженность широким структурным трансформациям в обоих направлениях: миф – эпос – сказка. Во-первых, мотивы классической волшебной сказки в гораздо большей степени клишированы. Мотивы волшебной сказки представляют собой «треугольные», жесткие, фигуры, если допустить такой геометрический образ. Напротив, первобытные мотивы – это «многоугольники», т.е. нежесткие фигуры. Во-вторых, персонажная схема волшебных сказок троична (агонист, антагонист, искомый персонаж), поэтому волшебные сказки в целом являются жесткими фигурами.
Таким образом, в исходном историческом локусе мифоподобные нарративы полиэйконичны. Один и тот же нарратив под разным углом зрения можно представить как миф, как эпос, как волшебную сказку и – даже – как две-три разные волшебные сказки. Другими словами, сказки Аарне 402 (Царевна-лягушка) и Аарне 560 (Волшебное кольцо) могут иметь один общий исторический корень. Лягушка легко превращается в змею, миф – в сказку и обратно. В сказке «Волшебное кольцо» для этого стоит лишь сделать Мартынку царевичем и женить на змее.
Во вьетнамской сказке «Студент и черепаха» все вроде бы так, как в сказке «Царевна-лягушка». Однако во вьетнамской сказке черепаха берет юношу с собой, и там он получает нечто, что позволяет ему на царском экзамене превзойти всех мудростью и быстротой ответов, получить наивысшую ученую степень и назначение наместником. Ср. в индийской сказке «Повелитель крокодилов» крокодил берет девушку с собой под воду и там становится прекрасным юношей [17].
О древнем, собственно индоевропейском, прообразе русского нарратива «Царевна-лягушка» в узком смысле, как комплекса мотивов мы, конечно, можем судить лишь очень приблизительно, ориентируясь на комбинаторику этих мотивов (как мы помним, мотивы могут быть разными, но за-коны сложения сказок везде одинаковы). Хотя и этот момент (в логически и исторически исходном локусе) может быть реконструирован с помощью поверий, которые, как мы полагаем, способны, скажем, в отличие от пословиц, сохранять в себе древние локальные образы современные первобытному состоянию той или иной сказки, поскольку в качестве аналитических клише они неотличимы от «подлинных мифов, которые, как и другие аналитические клише, строго однозначны и не допускают никакого расширительного толкования» (стр.17) [18]. Если данная мысль верна в своей основе, такое поверье имеется в нашем распоряжении: «… одна мать про-кляла свою дочь, и та обратилась в лягушку. Таким образом и появилась на белом свете лягушка».
Пословицы и поговорки («пословицы-энтимемы») не могут выступать в качестве этногенетических маркеров, поскольку пословичные изречения в силу своей природы не имеют этнической или ареальной привязки. Это эмпирически и теоретически доказано тем же Пермяковым, хотя само явление повсеместного сходства пословиц и поговорок ученым-паремиологам известно с незапамятных научных времен. С другой стороны, свойством быть маркером при сравнительно-исторических исследованиях обладают мифы. Если это так, то в каждом отдельном случае задача состоит в том, чтобы реконструировать мифы по имеющемуся сказочному материалу учитывая, что поверье по своей структуре сродни мифу.
Вероятно, что-то подобное этому утверждению подразумевает намеченное Томпсоном различие между интуитивным понятием собственно мифа («мифологической истории») и «мифическим инцидентом». Судя по примерам, собранным под шапкой «Мифические инциденты», к таковым он относит одномотивные этиологические мифы, т.е. собственно этиологические мотивы, передаваемые изустно как самостоятельные нарративы [19].
Возможно, в этой точке сходятся вроде бы параллельные прямые структурной паремиологии и морфологией сказки, а «общая теория клише» становится частным случаем или как бы «ложно понятой» («перевернутой») теорией морфологии сказки в переводе на язык нашей теории трех главных мотифем. На языке этой теории, миф в отличие от волшебной сказки есть не трехчастная, а одночастная структура. Все это, конечно, при условии, что мы будем рассматривать фольклорное клише («устойчивое сочетание слов») как синоним сюжетной линии («не только явление языка, но более сложное образования»). Сюжетная линия – это тоже мотив [20].
Рассматривая теорию клише Пермякова как «перевернутую» теорию морфологии сказки, мы, безусловно, прибегаем к своего рода гиперболе, но гиперболе, применение которой правомерно. Если теория клише восходит от пословиц и поговорок к сказке, то теория мотифем нисходит от сказок к пословицам и поверьям. С одной стороны, о структурной связи поверья и сказки писал в свое время Алан Дандис, с другой – что позволено поверью, то позволено пословице – на правах мотива в значении «зерно сюжета» [21].
Отдельно следует сказать об одном небольшом открытии, касающемся тайны рождения сказок. Раньше мы полагали, что переворачивание мифа непосредственно в волшебную сказку принципиально невозможно, поскольку по законам сложения протагонист мифа («первопредок») по своей структуре не способен стать протагонистом эпоса или волшебной сказки; в эпосе и волшебной сказке он превращается в антагониста. Разобранный нами пример показывает, что имеются исключения, подтверждающие указанное правило. Протагонистом волшебной сказки может стать некий третий персонаж мифа (девушка-змея в мифе «Змея на луке»), соединяющий в себе черты антагониста и искомого персонажа (оба in spe). В данном случае собственно антагонист является неполным (или ложным?). Например, в сказке «Царевна-лягушка» в роли антагониста-испытателя выступает вершитель (царь, отец мужа). Что самое интересное, бывший протагонист мифа (Иван-царевич) оказывается на месте искомого персонажа.
Сходство сказок, принадлежащих даже традициям очень далеким друг от друга в пространственном и временном отношении, объясняется не только стереотипическим характером бытовых ситуаций. Законы сложения сказок везде одинаковы. Во-первых, одинакова структура, под которую подверстываются наличные в рамках данной традиции мотивы и которая либо существует, либо существует in spe. Во-вторых, одинакова система запретов (законов) при «разверстке» мотивов: 1) запрет на многогеройность (протагонист всегда один), 2) запрет на повторение значений мотивов (например, за мотивом в значении «вредительство» не может следовать мотив с тем же значением). Двух этих законов (с подзаконными акта-ми, касающимися развития действия сказки по формуле 2 + 1 или 3 +1, когда финал кумуляции выносится в пространство третьей метамотифемы), как оказывается, вполне достаточно, чтобы привести к единому виду все существующие традиции с поправкой на доминирующие обряды – инициации и свадьбы.
Что все это может означать, если смотреть на вещи сквозь призму понятия морфологии сказки? – Вероятно, то, что теория трех главных мотифем является способом доказательства теоремы табуляции волшебных сказок, сформулированной Проппом в книге «Морфология сказки».
Скачать